Философско-теологическая несообразность текста

Для летописной повести о крещении Руси характерен — по меньшей мере в некоторых (но важных) частях — невысокий уровень теоретической мысли и литературного мастерства. В историографии давно это отмечено: повесть называют ”наивной” (Е. Е. Голубинский).

Автор текста не замечает, что ставит Владимира (которого он стремится возвеличить) в очень невыгодное положение, изображает его человеком неинициативным, недалеким, неглубоким, едва ли не инфантильного ума. Этот Владимир неспособен ничего решить самостоятельно: все его действия направлены и определены другими лицами или внешними обстоятельствами. Инициатива христианизации исходит не от него, а от непрошенных проповедников. Не Владимир проявляет интерес к монотеистическим религиозным системам, а наоборот, чужеземцы заботятся об идеологической судьбе Руси. Первенство здесь отдано не христианской Греции, а мусульманской Булгарии. Киевский правитель на протяжении всей дискуссии остается пассивным объектом пропаганды, который покорно слушает чужих проповедников, не всегда отвечая им метко и кстати.

Вместе с тем Владимир глух к философско-догматической аргументации и, несмотря на успех греческого философа, отказывается креститься. Он посылает своих мужей ознакомиться с чужими религиями на месте — эпизод, который деморализует исследователей своей логической и общетеоретической беспомощностью. И на этот раз инициатива исходит не от киевского князя, а от бояр, которые предостерегают своего сюзерена от излишней доверчивости, подчеркивая, что каждый готов хвалить свое и ругать чужое.

Трудно возразить что-нибудь против справедливости этого тезиса. Беда в том, что он помещен в неуместном контексте. В самом деле, на что могли рассчитывать десять уполномоченных Владимира в Германии, Волжской Булгарии или в Константинополе? Ознакомиться более конкретно с постановкой церковной службы, то есть рассмотреть чисто внешнюю, обрядовую сторону культа. При этом приходилось считаться и с тем, что местные иерархии позаботятся, дабы произвести на прибывших самое выгодное впечатление.

Именно так и случилось, по крайней мере в Византии. Царь дал соответствующие указания митрополиту: ”Придоша Русь пытающе вђры нашея, да пристрои церковь и крилось, и самъ причинися въ святительския ризы, да видять славу Бога нашего”. Патриарх в ответ ”по обьчаю створи празникъ”. Не удивительно, что посланцы ”въ изоумђньи бывше” и не знали ”на небеси ли есмы былђ, или на землђ”.

Все это преподносится в летописной повести совершенно серьезно. По преданию получается, что именно обрядовая пышность подтолкнула Владимира к решающему шагу: речь Философа его не убедила, а после отчета о неслыханной ”красоте церковной” князь немедленно проявил готовность креститься. Этот пассаж огорчил даже историков XVIII в. В. М. Татищев, в частности, писал: ”Естьли ж сказать, что посылал (Владимир) токмо чинов церковных и убранств смотреть, то сие весьма неприлично, ибо видением веры истинной показать не можно, и вера не в чинах и убранствах, как подлость разумеет, но в сущем признании истинны недоведомых состоит”.

Вообще идея ”выбора веры” содержит элемент логической несуразности. В чем состоит главная заслуга Владимира — в отречении от язычества или в утверждении христианства? Если бы киевский князь вместо язычества ввел на Руси магометанство или иудаизм, это не вызвало бы восторга христианского идеолога и вряд ли киевский властитель заслужил бы особых похвал. Между тем летописная версия ”выбора веры” делает ударение именно на отрицании язычества. Владимир решил отказаться от старой веры и только поэтому заинтересовался другими религиями. Интересно, что никто из миссионеров ни единым словом не высказался против язычества. Вероятно, летописцу антиязыческая пропаганда казалась неактуальной.

Этот аспект проблемы в литературе хорошо разработан Е. Е. Голубинским, высказавшим по этому поводу ряд справедливых замечаний. В самом деле, исследователь, свободный от идеалистической концепции, может допустить догматическую инверсию. Да скорее всего она будет и просто необходимой. Реформа, осуществляемая Владимиром, определялась тем, что древнерусское язычество изжило себя и уже не соответствовало новым историческим условиям. Поэтому ”выбор веры” был вполне закономерен.

Однако внутренние стимулы — одно дело, а идеологическая платформа — совсем другое. Понятно, что авторы ”Сказания” стремились подтвердить мудрость киевского властителя и подчеркнуть его пиетет к православию. Они хотели убедить читателя, что к своему решению Владимир пришел не под влиянием случайного миссионера, а в результате глубоких и всесторонних размышлений, основанных на серьезном изучении вопроса. Однако результат оказался совершенно противоположным. Вместо утверждения убежденности князя, который, осознав истинность христианской веры, решил распроститься с язычеством, он переносит акцент на ликвидацию язычества, оставив христианству роль заменителя, да к тому же не бесспорного. Летописец не утверждает христианство как единственную и непоколебимую истину, а ставит его в один ряд с другими монотеистическими религиями. Ведь для того чтобы дискуссия имела хотя бы какой-то реальный смысл, иудаизм, ислам и христианство в западной форме должны были иметь по крайней мере некоторые шансы на победу в идеологическом поединке — проблема, оказавшаяся явно непосильной автору ”Сказания”.

Низкий уровень теоретической мысли летописная повесть демонстрирует и в сфере чисто теологической проблематики. Проповедь четырех миссионеров давала возможность летописцу показать собственную эрудицию относительно догматизма, присущего четырем обсуждаемым монотеистическим системам. К сожалению, автор не воспользовался этой возможностью, поэтому вложенные им в уста проповедников речи поражают наивностью, а кое-где и невежеством. Летописец не имеет надлежащего представления ни об исламе, ни об иудаизме, ни о католической форме христианства. Даже догматические установки, отличавшие латинство от греческого христианства, остались для него за семью печатями.

Вот что мусульманские проповедники сообщили Владимиру: ”Вђруемъ Богу, а Бохъмитъ ны оучить, глаголя: обръзати оуды таиныя, а свинины не ђсти, а вина не пити, и по смерти съ женами похоть творити блудную. Дасть бохъмить комуждо по семидесятъ женъ красенъ, и избереть єдину красну и всђхъ красоту възложить на едину, и та будеть ему жена. Здђ же, рече, достоить блудъ творити всякыи. На семь же свђтђ аще буде кто оубогь, то и тамо, аще ли богать есть здђ, то и тамо, и ина многа лђсть, ея же нелзђ писати срама ради”. Летописец не знает Аллаха, ”кланятися” мусульман вынуждает Бохмиту (испорченное Мухаммед), что, естественно, также не украшает его эрудицию.

Латинское учение летописец пересказывает так: ”пощение по силђ, аще кто пьеть или ђсть, все въ славу Божию, рече оучитель нашь Павелъ”. Ни одного догматического положения, отличающего западную ветвь христианства от восточной, не приведено — ни filioque, ни догмата о непорочном зачатии Богоматери, ни учения о сверхобязательных деяниях, словом, ничего о расхождениях по существу.

Такой же убогой выглядит и характеристика иудейства: ”обрђзатися, и свинины не ясти, ни заячины, суботу хранити”. Нечего и говорить, что подобный перечень догматов не дает даже минимального представления о сущности талмудизма.

Тем не менее в этом эпизоде помещена очень важная идея об отвержении и рассеянии Израиля. Она имеет первостепенное значение для идеологической концепции ”Сказания”, но, конечно, никоим образом не носит рекламного характера в устах иудаистских проповедников. На вопрос Владимира: ”где ваша земля” они отвечают: ”Разгнђвалъся Бог на отци наши и расточи ны по странам, грђхь ради нашихъ, и предана бысть земля наша хрестьяномъ”. Подобное ”самоизобличение” в ходе миссионерской проповеди представляет собой явную нелепость — оно могло только испортить все дело и поставить под угрозу результаты миссии.

Еще хуже выглядят ответы Владимира, которые летописцу, очевидно, казались очень остроумными. Вот реакция ”равноапостольного князя” на магометанскую доктрину: ”Володимиръ же слушаше ихъ, бђ бо самъ любяше жены и блужение многое, и послушаше сладъко; но се бђ ему не любо: обрђзание оудовъ и о неяденьи свиныхъ мясъ, а о питьи отинудь рекъ: ”Руси веселье питье, не можемъ безъ того быти”. Выходит, что Русь не стала мусульманской страной только благодаря склонности Владимира к выпивке. Однако и ”положительная” часть выглядит курьезно. У летописца выходит, что только от желания неофита зависит реализация потустороннего обещания: достаточно ему приобщиться к исламу, а там уж всесильный Бохмит взаправду обеспечит ему 70 прекрасных женщин, воплощенных в одну. Поневоле возникает мысль, что автор серьезно считает каждую религию истиной, которую можно свободно выбирать, и сам факт выбора выступает залогом истинности этой истины.

Западным миссионерам киевский властитель не смог сказать ничего лучшего, как: ”Идите опять, яко отци наши сего не прияли суть”. Аргумент ”от традиции” сам по себе не может считаться убедительным. Вообще это не ответ на конкретную аргументацию конкретных проповедников. В самом деле, совершенно не понятно, почему такая сентенция адресована представителям Рима, а не мусульманам или иудаистам, ведь и их веры ”отцы не восприняли”.

Только ответ хазарским иудеям представляется остроумным и убедительным. Услышав о печальной участи еврейского народа, Владимир сказал: ”То како вы инђхь оучите, а сами отвђржени Бога? Аще бы Богъ любилъ васъ, то не бысте расточени по чюжимъ землямъ, еда и намъ то же мыслите зло прiяти”.

Низкий уровень теологического мышления наблюдается и в других эпизодах летописной повести. Вот какую характеристику мусульманских обычаев автор вкладывает в уста греческого философа: ”Си бо омывають оходы своя, поливавшеся водою, и въ ротъ вливають, и по брадђ мажются, наричюще Бохмита; тако же и жены ихъ творят ту же сквђрну, и ино же пуще: от совокупления мужьска вкушають”. Изобличая латинян, философ коснулся только одного момента — опресноков (причащения пресным хлебом). Это расхождение не принадлежит к основным и носит главным образом обрядовый характер. Основные различия и здесь оставлены без внимания.

Неправдоподобно низкий теоретический уровень импровизированного заочного диспута дал исследователям основания взять под сомнение самую возможность рассматривать его в качестве исторической реальности. В самом деле, невозможно представить, чтобы настоящие миссионеры (которые обычно выбирались из числа наиболее просвещенных и умных лиц) могли нести подобную околесицу перед властителем большого государства, которого они надеялись обратить в свою веру. Летописец явно перестарался. Стремясь показать преимущества греческой веры по сравнению с исламом, католичеством и иудаизмом, он изобразил последние в карикатурном виде, не думая ни о теологическом уровне; ни об элементарной достоверности. Вложив в уста проповедников банальности, несуразности или просто компрометирующие сентенции, он лишил рассказ даже внешнего правдоподобия.

”Неужели проповедники магометанские, — резонно ставил вопрос Е. Е. Голубинский, — могли приходить к Владимиру затем, чтобы держать пред ним возможно срамные речи и таким образом доказать, что вера их есть самая срамная в мире? Неужели проповедники еврейские приходили затем, чтобы сказать, что Евреи суть народ, Богом отверженный? Неужели проповедники папские только и могли сказать то, что влагает им в уста повесть, и не ясно ли, что не имеющий смысла ответ Владимира… означает то, что от одинаковых с греками христиан составитель повести не видел возможности отделаться с умом?”. Поставленные вопросы считаем совершенно справедливыми. Однако они не отрицают вообще исторического содержания в комментированном отрывке; поиски исторического смысла ставят перед исследователем новые, не менее сложные проблемы.