Зачин

Хоть бы в Орде, только бы в добре.

Народная мудрость

Бумага все стерпит

На улице уже стемнело, и свет едва пробивался в комнатку сквозь разноцветные слюдяные окошки. Инок стоял, задумчиво склонившись над наполовину исписанным листом пергамента, и, чуть шевеля губами, перечитывал написанный недавно текст:

– В лето 6864 от сотворения мира… так… Той же осени Алексий, митрополит всея Руси, ходил снова в Царьград, милостию Божиею и молитвами святой Богородицы, той же осени море перешел, и на Русь прииде… – Инок перестал водить пожелтевшим ногтем по строками летописания и натужно разогнулся.

Близоруко прищурившись, обвел комнату взглядом. Сидящий в уголке, у печи, мальчишка, старательно пыхтя, соскребал ножом надписи с большого пергаментного листа.

«Ежели этот лист вчетверо сложить, то будет тетрадь для требника… Эх, не жалеют латиняне денег-то на пергаменты… Хорошо, что Митька по-латински не разумеет еще. Вот и не смутит ему душу крыжацкая ересь… А папских булл у нас еще мно-ого. С этих буквицы соскоблим, да на дело пергаменты пустим, а латиняне другой год еще нам пришлют. На копеечку, а все же экономия».

Монах снова посмотрел на рукопись и недовольно протер глаза.

– Темно у нас, что ли?.. слышишь, Митяй?!

– А? – мальчишка встрепенулся и с надеждой привстал. – За кваском сбегать, отче?

– Все бы тебе бегать, пострел, – укоризненно покачал головой монах. – Запали, вон, лучину. Темно уже.

Монахи пишут летопись. Гравюра Лицевого свода XVI в.

– Ага, – отрок кивнул и, нашарив на подшестке печи кремень с огнивом, принялся торопливо лязгать железом о камень. Искры полетели на трут, но огонь что-то не спешил заниматься.

– От печи запали, дурень. Что понапрасну-то лязгаешь, коли печка горит? – недовольно нахмурился инок.

Мальчишка обиженно закусил губу, но молча отодвинул печную заслонку, засунул внутрь длинную, тонкую лучину и вынул ее уже ярко пылающей.

– Ну вот. Заслонку-то на место верни, – улыбнувшись, кивнул мальчишке монах и, закрепив лучину в торчащем из стены поставце, снова посмотрел на летопись. – Хорошо глазам. Все буквы теперь, аки ясным днем, видны… Пора и запись делать.

Тщательно заточенное гусиное перо уже лежало у него под рукой, однако монах не торопился наносить на разлинованный пергаментный лист новые строки. Сперва он вынул из поясной коробочки и открыл церу – маленькую, удобно умещающуюся на ладони деревянную записную книжечку со страничками, покрытыми слоем воска.

Церы (по археологическим находкам в Новгороде)

Положив книжечку рядом с листом, старец прочел сделанную вчера на цере для памяти надпись:

«Той же зимы, в день святого отца Симеона и Анны пророчицы, в то время, когда заутреню благовестят, тысяцкий московский Алексей Петрович Босоволков, по прозванию Хвост, убиен был от княжьих бояр великих Михаила и зятя его Василия Васильевича Вельяминова. И брошен был среди града на площади…»

«Ох, нехорошо… Нехорошо-то как получается, – с досадой подергал себя за бороду инок. – Натворят делов бояре, а я пиши. Князь-то Иван Иванович в Орду уехамши. И бояре Вельяминовы утекли из Москвы, от греха подальше, с семьями. В Рязань ли, дальше ли в Орду, неведомо. А мне запись делать пора. Куда еще тянуть-то? Март на носу. Год заканчивается.[1]

Футляр для церы

Новую запись делать надобно. Вот пропишу Вельяминовых убивцами, а князь возьмет да и простит их. Что же мне тогда, голову долой?.. Ладно, коли меня одного князь накажет. Вся ведь обитель без милостыни княжьей останется. А как князь, так и бояре его. Никто же копеечки нам тогда не подаст…»

Монах тяжело вздохнул, взял в руку костяное писало и, развернув его острием к себе, лопаточкой принялся разглаживать на цере воск, стирая обличающие бояр Вельяминовых слова. Потом он перечел оставшееся: «Тысяцкий Алексей Петрович Босоволков, по прозванию Хвост, убиен был…»

Инок пожевал губами, стер «убиен был» и вместо этих слов нанес острием писала: «по бесовскому прельщению сам же себе убиеша…»

– Вот. Так-то лучше… Или не лучше? – старец еще раз перечитал получившуюся запись: «Хвост по бесовскому прельщению сам же себе убиеша…»

«Ох, опять неладно! Кабы он самоубивец был, так его и на кладбище хоронить бы не стали. Таких и отпевать-то грешно… А ведь похоронили же, и отпели уже… И совсем это плохо получается. Будто я поклеп на Алексея Петровича возвожу, в смертном грехе его обличая. Да меня ж Босоволковы за такое в порошок сотрут!.. Прости, Господи! Нельзя эдак-то писать. С какого боку не посмотришь – все лихо…»

Монах решительно взялся за писало и лопаткой затер срамящие тысяцкого слова.

«А ежели вот так? – он вывел после слова Хвост: – Убиен был неведомо кем. То ли татями ночными, то ли иными разбойными людьми…»

В поставце горела, тревожно потрескивая, лучина, а мальчишка шумно ерзал у монаха под боком.

– Нет. Не то, – инок недовольно поморщился. – Выходит, что же? По Москве ночью даже тысяцкий пройти спокойно не может? На Москву всю, да на стражей ночных, выходит, поклеп?! Да и не только в этом дело… Охо-хо. Грехи наши тяжкие… Ведь испросит же меня Господь всеблагой на страшном суде: «Почто изолгал ты Алексея Хвоста? Почто про убийство его в летописании твоем лжа написана?»

Тяжко неправду писать. А правду писать страшно. Поедом бояре друг друга едят. До смерти убивают. Как убит он был? Где охрана его была, где дружина? Никогда не ходил Хвост один, ни ночью, ни днем даже, но всегда в окружении верных людей своих. А среди верных тех и бояре Михаил и Василий Васильевич были!.. Вот и ответ. Вся Москва тот ответ знает. Но слово сказать – то одно, а вписать в погодную запись – иное. Казнит князь убивцев сих, али изгонит их, то и ладно. А если простит?.. Надоумь, Господи, как пред лицом твоим не солгать, но и обитель уберечь от гнева княжьего да боярского?»

– Все, отче! Отскоблил! – довольно вскочил с места Митяй. – Теперь можно за квасом сбегать?

– Иди уж, – махнул рукой инок. – И мне прихвати. Да скажи Андрейке, пусть поесть чего-нибудь нам соберет. В трапезную не пойду нынче. Занят я…

Мальчишка, нетерпеливо дослушав, тут же сиганул вон, забыв прикрыть за собой тяжелую дубовую дверь.

– Охо-хо, Митька. Никакого-то в тебе благолепия, – прокряхтел монах, закрывая дверь поплотнее, – суета одна мирская… Вот Андрей, тот другое дело. Андрейка дело знает… А Хвост-то, выходит, равно как князь Андрей Боголюбский, от своих же мечем посечен… – Монах вдруг замолк и, схватив писало, склонился над церой… «…убиение же его дивно и незнаемо, аки ни от кого же никем же, только найден лежащим на площади. Некие же люди говорили, что втайне сговорились и зло задумали на него враги, и так их общею думою, словно Андрей Боголюбский от Кучковичей, так и Хвост от своей дружины пострадал…» – каллиграфическим почерком вывел он через некоторое время на желтом пергаментном листе и довольно улыбаясь размял пальцы.

– Некие же люди говорили… Вот так-то! Дверь со скрипом отворилась, и через порог резво перескочил Митяй со жбанчиком кваса в руках.

– Вот, – он выдохнул и установил жбанчик с плавающим в нем ковшом на широкую скамью. – Андрейка сказал, что трапеза не готова еще. Но чтобы я потом снова сбегал, когда доспеет…

– А как же ты узнаешь, что доспело? – полюбопытствовал инок.

– А я еще раз сбегаю, чтобы узнать, – хитро улыбнулся Митяй.

– Эх ты, непоседа… Пошли уж. Все. Управился я. Будем со всеми, в трапезной есть.

***

[1] Год в Древней Руси начинался весной, с 1 марта.


Черная патока меласса.