Специальные труды по начальной русской истории

"Русская военная история". Составил князь Н. Голицын. Две части (до Петра Великого). С.-Пб. 1877-1878. "История Русской церкви". Е. Голубинского. Период домонгольский. М. 1880. "Очерки Русской истории в памятниках быта". П. Полевого. Два выпуска (до XIV века). 1879-1880.

Нам уже не раз случалось указывать на тот вред, который принесла и продолжает приносить норманнская теория, препятствуя правильной обработке первого периода Русской истории почти по всем сторонам народного и государственного быта. История гражданская, военная, церковная, бытовая, юридическая, филология, этнография, археология, все это немилосердно искажает факты и делает ложные выводы, как скоро берет своим исходным пунктом мнимое пришествие Руси откуда-то из-за моря, в IX веке. Перед нами три довольно объемистых труда, которые именно страдают от помянутой теории, в особенности два первые.

Во введении к своему сочинению князь Голицын перечисляет массу источников и пособий. Тут вы найдете: летописи русские, византийские и западнославянские, даже жития святых и разные акты, всевозможные сочинения по истории русской, западнославянской, польской, чешской, литовской, шведской, монгольской и т. д. Но для нас важны отношения автора к своим источникам: как и насколько он ими воспользовался? Предпринимая самое изложение русской военной истории, князь Голицын начинает свое повествование очень издалека, то есть со скифов и сарматов: перечисляет все их племена, описывает религию, сообщает вкратце историю. Затем он переходит к описанию славян, их расселению, быту, перечислению всех племен и т. п. Не упускает повторить домысел о невоинственности славян (стр. 21), а в сущности, об их пассивности, - домысел, пущенный в ход немецкими писателями и поддержанный их близорукими славянскими последователями, тогда как самый поверхностный обзор исторических фактов противоречит этому взгляду. Судя по перечню источников и пособий, сочинителю как будто известны и мои исследования о начале Руси. Тем не менее он повторяет старые басни о призвании варягов и считает "первоначальный состав и характер нашей княжеской дружины чисто норманнскими" (стр. 31); преобразование же норманнского войска в славянское совершили Владимир и Ярослав (стр. 32). И вот таким образом вся начальная военная история руссов, можно сказать - уничтожена одним ударом. Зачеркнуты те своеобразные и характерные черты, с которыми русская рать является под Царьградом в 865 году. Пропали для русской военной истории те в высшей степени любопытные подробности, которые Лев Диакон сообщает о военном строе и боевых приемах Руси Святослава. Ибо все это оказывается не наше собственное, а чужое, норманнское. Сообразно с норманнскою тенденцией, автор старается уменьшать действительные цифры русской рати. Так, под Царьградом, по всем данным, Русь можно положить minimum в 12 или 15 тысяч воинов; у Святослава же, по византийским известиям, было в Болгарии 60 000 человек. Понятно, что такие числа никак не подходят к норманнским наемным отрядам; а потому в первом случае выставляется 8 тысяч, а во втором 10; к последнему для пополнения цифры прибавляются толпы венгров и печенегов (стр. 32), хотя Лев Диакон ясно говорит о большом и однородном войске, сплошь состоявшем из руссов. Упущены из виду известия арабские, повествующие о походах Руси в Каспийское море в количестве пятидесятитысячной рати.

Князь Голицын утверждает, что Владимир и Ярослав образовали "народное русское войско" и с того времени перестали призывать наемные варяжские дружины. Между тем в действительности было наоборот. До Владимира только в Новгороде находим намеки на пребывание наемного варяжского отряда или гарнизона; а в Киевской Руси, судя по ясным свидетельствам византийцев-современников, еще не было в обычае употреблять для войны дружины наемных варягов. Только при Владимире они являются в Киеве, и только при Ярославе встречаются в русском войске, ходившем на греков. Исходя от ложного мнения о норманнском составе наших древних дружин, сочинитель, между прочим, приписывает им клинообразный строй, который "по тогдашнему выражению назывался свиньей" (37), тогда как это выражение встречается в летописях только в XIII веке, в применении к Ливонским рыцарям.

"В походах по рекам, - говорит сочинитель, - войска часто вытаскивали суда свои на берега и несли их на себе (на переволоках, порогах и т. п.), а один раз, в походе к Константинополю, если верить византийским летописцам, ехали на своих ладьях по земле и по ветру на парусах и катках" (стр. 38). В этих немногих словах заключается несколько капитальных ошибок. Во-первых, никакие византийские летописцы не говорят о путешествии русских ладий на парусах и катках, а есть нечто подобное между теми баснями, которыми наполнена наша начальная летопись, именно по поводу мифической осады Константинополя Олегом. Во-вторых, о перетаскивании судов на руках по волокам и мимо порогов, на расстоянии нескольких десятков верст, не говорит ни один источник. Это плод пылкого воображения норманистов, которые заставляют варягов на своих морских судах плавать из Балтийского моря в Черное по обширным волокам, мимо Двинских и Днепровских порогов; источники же говорят следующее. И скандинавские саги, и русские летописи, рассказывая о норманнских походах в Россию, указывают город Ладогу крайним пределом, до которого доходили их суда. Далее вверх по Волхову они не могли следовать по причине порогов. Торговые караваны около этих порогов перегружались на туземные более легкие суда, чтобы идти в Новгород. Вверх по Двине могли ходить тоже не морские суда, а плоскодонные барки или дощаники, также по причине порогов; затем товары перегружались на телеги и волоком, то есть сухопутьем, перевозились до Смоленска, к верхнему Днепру. На этот порядок прямо указывают торговые договоры Новгорода и Смоленска с варяжскими и немецкими городами. Караваны, ходившие Днепром в Грецию, составлялись из ладей, которые строились в Полесье и весною спускались в Днепр; в Киеве они снаряжались и выгружались и отсюда шли вниз. Они проходили сквозь пороги, а никак не таскались на руках мимо них, что было бы невозможно физически. О том ясно говорит Константин Багрянородный. На все эти обстоятельства я имел уже честь указывать в своих изысканиях; но последователи тенденциозной норманнской теории продолжают игнорировать несомненные свидетельства источников.

"В удельном периоде руссы в строе и образе действий войск в бою заимствовали уже многое от соседних народов - особенно тюркского племени, равно и от венгров" (стр. 38). И несколько ниже: "Весьма вероятно, что в строе и образе действий войск руссы многое заимствовали: в северной Руси - у шведов и Ливонских рыцарей, а в западной и юго-западной - у соседей своих, поляков и венгров". Эта основанная на одних предположениях характеристика русского военного искусства в удельный период страдает таким же недостатком изучения, как и предыдущий мнимо-норманнский период. А между тем вот что говорит главный источник для нашего удельного времени, то есть русская летопись. В 1229 г. Даниил Романович с братом Васильком ходили на помощь Конраду Мазовецкому и вместе с ним осаждали город Калиш. "Кондрату же любящу русский бой и понужающу Ляхы свое, онем же одинако нехотящим". (Ипат. летоп. по нов. изд., 504.) Итак, был свой собственный "русский бой", то есть свои особые приемы, свое русское военное искусство, которому Конрад отдавал предпочтение перед собственным польским. Если бы сочинитель вместо помянутого перечня многочисленных источников внимательно изучил хотя бы одну Киево-Волынскую летопись, то он нашел бы там довольно ценного материала для характеристики нашего военного искусства в удельную эпоху и убедился бы, что оно стояло довольно высоко по тому времени и было вполне своеобразно; следовательно, имело уже свои традиции, свое историческое развитие. Вместо ни к чему не пригодного, сухого перечня почти всех войн и походов этого периода и его запутанной политической истории, автор поступил бы гораздо лучше, если бы сосредоточил свое внимание на фактах, самых характерных и более подробно изложенных летописцами, а потом уже отсюда строил бы свои выводы о военной стороне русской исторической жизни. Например, следовало бы подвергнуть особому изучению такие события, как известный поход Игоря на половцев, битву на Руте, Липецкую битву, походы Даниила Романовича на ятвягов и т. п.

Ограничивая пока свою критику собственно киевскою эпохою нашей истории, я оставляю здесь сочинение князя Голицына, которое чем более подвигается к позднейшему времени, тем более представляет разнообразного поучительного материала и вообще заслуживает внимания как первая систематическая попытка в этом роде. Перехожу к следующему специальному труду: к "Истории Русской церкви" г. Голубинского.

Не скроем, что книга г. Голубинского произвела на нас тяжелое впечатление. От писателя, уже известного добросовестными трудами, признаться, мы никак не ожидали столь превратного и поверхностного отношения к делу и такого слепого поклонения отжившей норманнской системе. Если бы г. Голубинский, просто и не мудрствуя лукаво, следовал летописным басням и ошибкам списателей, а также установленным норманистами домыслам и толкованиям, его труд имел бы хотя внешний вид некоторого построения. Но автор вздумал местами не соглашаться с начальною летописью и поправлять ее, а местами пересыпать свой рассказ о введении в России христианства с полемикою с антинорманистами. В числе последних, очевидно, он возражает и на мои доводы, хотя меня не называет; причем на каждом шагу мы убеждаемся, что исследования наши если он отчасти и просматривал, то очень невнимательно. В результате он постоянно пугается в новых домыслах и противоречит не только историческим фактам, но и самому себе.

Во-первых, он принимает Аскольда и Дира за исторические лица, пришедшие с Рюриком из Скандинавии, но отвергает рассказ летописи об их нападении на Царьград. Русь, нападавшая на Царьград и после того крестившаяся, по его мнению, была не киевская, а таврическая, "не имевшая к киевской никакого отношения" (стр. 24). "О руссах азовско-таврических пока еще не найдено никаких исторических свидетельств". И вслед за тем сочинитель сам приводит свидетельства о ней арабов и некоторые географические названия. Варяго-руссы пришли и поселились на Таманском полуострове (неизвестно когда) рядом с своими родичами готами "и слились с ними в один народ, так что русское называли готским и наоборот". Таким образом, русское Евангелие, найденное Константином в Крыму, было собственно готское (стр. 30). Далее, по поводу Сурожской легенды, автор говорит: "Мы ни одного писателя не знаем и ни одного свидетельства не имеем, чтобы славяне наши до прибытия к нам варягов занимались набегами на другие народы, а напротив, знаем только, что они сами были целью этих набегов и что эта постоянная страдательная роль составляла их характеристическую и отличительную черту" (стр. 45). Сказать это может только тот, кто не имеет ни малейшего понятия о фактической истории славян. Если автор не верит в тождество Руси и Роксалан, то все-таки неужели ему неизвестны византийские свидетельства об антах или восточных славянах? (Не говорим уже о сарматах, которых автор, вероятно, тоже относит к немцам.)

Между прочим, г. Голубинский пускается и в филологические толкования - этот самый скользкий путь для всех толкователей. Относительно имени Руси он принимает такую комбинацию. Финны называют шведов Rotsi; новгородцы познакомились с норманнами через финнов, назвали их финским именем "и произошло русское (славянское) имя норманнов. Вслед за русскими назвали норманнов этим именем греки, а за греками арабы" (стр. 49). Можно ли придумать комбинацию более наивную и менее серьезную! Тут не выходит главного: как же сами-то русские славяне стали себя называть Русью? Откуда, из каких источников видно, что новгородцы познакомились с норманнами через финнов? Известно, например, что первые плавали ко вторым прямо на остров Готланд, а вторые прямо плавали к первым в Ладогу. Притом сам же автор говорит, что новгородцы назвали себя не Русью, а славянами (стр. 45). Притом уже было приведено столько фактов, указывающих на принадлежность имени Руси преимущественно днепровским славянам, что необыкновенно странно теперь встречать подобные толкования. Если все соседи называли нас руссами, то конечно, потому, что мы сами так себя называли. "Созвучие в имени народа русь с названиями рек Рось и Руса просто случайное" (стр. 51). В том же роде идут далее рассуждения об именах князей и послов. Но обратимся собственно к введению христианства.

Оказывается, что христианство ввели к нам варяги, служившие прежде в Константинополе. Следует ссылка на договор Игоря. Там говорится о христианской Руси, о варягах же ни слова. Но для автора это все равно, так как он убежден в их тождестве; притом же в летописи стоят слова: "мнози бо беша Варязи христеяни". Между тем эти слова не принадлежат договору, а суть замечание самого летописца и вставлены очевидно позднее, то есть, когда составители сводов начали смешивать варягов с русью; но автору до таких истин нет дела. Он верит А. А. Кунику более, чем историческим фактам; верит ему в том, что варяги давным-давно служили в Константинополе и там крестились, хотя прямые византийские известия начинают упоминать об этой службе только с XI века, когда варяги были уже христианами западной (а не восточной) церкви. Затем г. Голубинский полагает, что киевская церковь Илии была только подражанием воображаемой им варяжской Ильинской церкви в Константинополе и что от сей последней церкви киевские варяги получали для себя священников (стр. 63). Одним словом, мы видим полный произвол в догадках и толкованиях автора по самому существенному предмету его книги (как известно, его докторской диссертации).

Приступая к крещению Владимира, г. Голубинский выражает свое прискорбие о том, что он должен уничтожить старую веру в летописную повесть об этом крещении: "Неумолимый долг историка заставляет нас сказать, что повесть эта не заключает в себе ничего истинного, что она есть позднейший вымысел, по всей вероятности, не русский, а греческий". Он признает ее "позднейшею вставкой в летописи", не имеющею связи с предыдущим (стр. 91). Затем автор старается опровергнуть летописный рассказ. Мы не будем разбирать этих опровержений, хотя не согласны с ним в некоторых подробностях. Обратим внимание только на явное противоречие: сочинитель не задумывается вычеркнуть из летописи даже эту священную легенду, тогда как благоговеет перед басней о призвании варягов и не обнаруживает ни малейших критических попыток в вопросе о позднейшем смешении в летописях варягов с русью и таких позднейших глоссах, как фраза: "мнози бо беша Варязи христиане".

Устранив легенду о выборе веры и крещении Владимира, г. Голубинский ведет опять длинные рассуждения о том, как варяги, служившие прежде в Константинополе, вводили христианскую веру в России. Следить за этими рассуждениями, по их запутанности и беспрерывно встречающимся произвольным догадкам, мы отказываемся, а поставим ему на вид следующие обстоятельства: говоря о перемене религии, кажется, можно было бы коснуться прежней, старой религии народа. Автор этого не касается. Толкуя о договорах с греками, он совсем не замечает, что его мнимые варяги поклоняются Перуну и Волосу, а не Тору и Одину. Положим, это обычный промах норманистов. Но вот что особенно удивительно в историке Русской церкви: это совершенный пропуск вопроса о церковно-славянской грамоте и славянском богослужении. По мнению г. Голубинского, христианство ввели в России варяги; они же ввели у нас грамотность, причем воспользовались готскою письменностью. И эта готская грамотность образовалась у нас, по-видимому, до Владимира (стр. 83). С другой стороны, Владимир, по толкованиям автора, только продолжал дело варягов и сам принял крещение не от греков или болгар, а именно от варягов (стр. 110-112). Когда же и каким образом готская грамотность и готское богослужение превратились в славянское, на это книга г. Голубинского ответа не дает. Нам казалось бы, что автор начальной истории нашего христианства на первом плане должен иметь вопрос о церковно-славянском богослужении и тесно связанной с ним славянской грамотности; пройти мимо этого вопроса просто немыслимо.

Вот к чему приводят норманнские измышления хотя и умных людей, но нетвердых в исторической критике!

Любопытна также последняя глава (IV) книги г. Голубинского, трактующая о древнерусском просвещении. Он пытается доказать, что в домонгольский период у нас просвещение отнюдь не стояло выше, чем в период татарского ига, и что иго это никакого особого ущерба русскому просвещению не сделало. О таком воззрении можно только сказать: ново и оригинально, но исторически неверно. Очевидно г. Голубинский не задумывался над такими сохранившимися до нас произведениями до-монгольской Руси, как, например, Слово о полку Игореве и Дмитриевский собор во Владимире. Ему и в голову не пришло сравнить их с произведениями последующей, т. е. татарской эпохи.

Обратимся к третьему сочинению, то есть, к "Очеркам Русской истории в памятниках быта". Перед нами труд, далеко оставляющий за собою оба предыдущие по своему более добросовестному отношению к источникам, ясному и толковому изложению; к тому же он снабжен хорошими рисунками памятников. Это очень полезное пособие для знакомства с домонгольским периодом русской истории. Мы не будем останавливаться на некоторых замечаниях, которые могли бы сделать по поводу того или другого положения. Коснемся только отношений этого труда к вопросу о происхождении Русской народности, и к мнениям о древнем русском искусстве.

В первой части сочинения, в которой автор начинает свое изложение с каменного века и обозревает народы, обитавшие в Восточной Европе, он как будто не отделяет руссов от славян, например, при описании судовых караванов на Днепре и обрядов трупосожжения. Но во второй части, посвященной Преимущественно Киевскому периоду, он является вдруг норманистом и последователем летописных басен. Это обстоятельство помешало ему, например, более исторично взглянуть на древнейший Киев. Ему так же, как мифическим Аскольду и Диру, Киев во второй половине IX века представляется "небольшим городком на горе". Исходя из этого положения, автор считает за "первоначальный городок Киев" вершину "так называемой Старо-Киевской горы" (стр. 9). А Подол, по его мнению, начал заселяться позднее, собственно при Владимире I и Ярославе I (стр. 11). Мы полагаем, что в действительности происходило наоборот. По всем признакам, поселение на Подоле было древнее верхнего города. Множество предметов каменного века, находимых в соседних береговых низинах, ясно говорит - в какую глубокую древность простиралось их заселение. На то же обстоятельство указывают остатки пещерных жилищ. А затем, с установлением водного торгового пути, конечно, начал обстроиваться нижний город как судовая пристань. Отсюда поселения постепенно распространились вверх по холмам и удольям. Тогда-то обстроился верхний город или кремль, как укрепленное жилище князя и его дружины, возворившихся здесь уже в виду значительного и торгового поселения. Таков естественный ход вещей по отношению к данной местности. А что Киев "только со второй половины X века стал быстро возрастать и к концу XI века уже успел увеличиться в двадцать раз против своего первоначального объема" (стр. 9), то есть объема второй половины IX века, это совершенная гипербола, навеянная басней о вокняжении здесь варяжских выходцев.

Неверный исходный пункт (господство в Киеве варягов) ведет автора и к дальнейшим натяжкам, именно там, где он рассуждает о князе и его отношениях к народу. Непонятным является, почему же не Новгород, а Киев, столь незначительный еще во второй половине IX века, в начале X, то есть при Олеге, является уже значительным торговым городом, главою обширной страны, имевшей и другие славные торговые города, как Чернигов, Любеч, Переяславль? Откуда в этом якобы маленьком городке, отвоеванном у хазар варягами, так быстро развилось шумное народное вече, ограничивавшее княжескую власть? Откуда произошли эти "ряды" или уговоры народа с князем? Да откуда, наконец, взялся сам этот сильный славянорусский народ киевлян (о котором арабские писатели ясно говорят тоже в начале X века), если в IX веке он был слаб и ничтожен и переходил то к хазарскому, то к варяжскому господству?

В обзоре Владимиро-Суздальского края автор сообщает результаты курганных раскопок в области мерян, причем пользуется исследованием графа Уварова "Меряне и их быт по курганным раскопкам" (Труды перв. археол. съезда). Это превосходное исследование вызывает только следующее недоумение. Автор его нашел в раскопанных могильниках два племени: одно туземное, несомненно мерянское, другое пришлое и, несомненно, с более развитою гражданственностью. Последнее он признал за варягов. Судя по монетам, племя это сохраняло свои языческие обряды погребения до самого XI века. Между тем в этом веке, по всем историческим данным, Суздальский край уже является краем по преимуществу славянорусским. Меря так рано ославянилась, что мы не можем найти никаких остатков ее языка и только по аналогии и по раскопкам судим о ее религии. Выходит, таким образом, что чистокровные Варяги ославянили Мерю. Вот к каким логическим выводам приводила даже лучших исследователей нашей старины норманнская теория! Автор "Очерков" также выставляет положение, что Меря очень рано ославянилась (стр. 142 и 150). Но он как-то обходит указание раскопок на другое высшее по развитию племя, в котором мы можем с полною достоверностью признать славяно-руссов. Вместо того чтоб указать именно на русскую колонизацию, он говорит вообще о славянских колонистах; голословно заставляют Мерю посылать своих купцов в Камскую Болгарию, в Новгород и на Балтийское поморье; а началом этих торговых сношений с западом полагает IX век, "когда смелые ватаги варяжские новгородским путем проникли в верховье Волги, а оттуда в дебри дремучих ростовских и владимирских лесов" (стр. 149). Следовательно, опять получается значительная путаница представлений. Варяги приходят в ростовские дебри, а Меря оказывается настолько предприимчива и промышленна, что сама отправляется торговать на Балтийское поморье. При чем же тут славяне и каким образом эта торговая, предприимчивая Меря успела значительно ославяниться к XI веку? Нет, как хотите, а с норманнскою системой, по русской поговорке, куда ни кинь, все выходит клин, то есть совершенный разлад с несомненными историческими фактами. От варягов якобы мы получили военное искусство; от них же пришло к нам христианство, с церковно-славянскою грамотой впридачу. Наконец, варяги ославянили для нас целый северо-восточный край древней Руси!1

Последнее наше возражение П. Н. Полевому относится к архитектуре и орнаментике суздальских храмов XII и XIII веков2.

1Придется предположить, что в старину северо-германское племя питало необыкновенную симпатию ко всему славянскому, очень легко и охотно превращалось в славян и в этом отношении составляло совершенную противоположность современным немцам, в особенности ученым.

2 Привожу здесь и эту часть своей рецензии, так как она касается источников русского строительного искусства, которое доселе представляли простыми и поздними заимствованиями у других народов, подобно только что приведенному примеру относительно искусства военного.

"При первом взгляде на памятники владимирские бросается в глаза их резкое различие с памятниками киевскими, как в общем характере, так и в частностях", - говорит г. Полевой (стр. 186). Затем он распространяется о западном, романском влиянии, которое принесло с собою в Ростовско-Суздальскую область новые (не греческие и киевские) архитектурные образцы" (стр.189). "Простое сравнение древних памятников Ростовско-Суздальской области, в связи с некоторыми хронологическими данными их истории, заставило прийти к тому убеждению, что западное влияние уже и ранее Андрея Боголюбского, может быть- под влиянием Смоленска, Новгорода и Пскова, нашло себе доступ на северо-восточную окраину Руси XII века" (ibid.). "Судя по некоторым подробностям плана его (владимирского Успенского собора) и по летописному известию, указывающему на то, что собор Андреев был одноглавый, мы имеем право заключить, что он также не отступал по внешности от общего романского типа церквей, построенных в Владимиро-Суздальском крае Юрием и Андреем" (стр. 195). Относительно рельефных изображений на стенах Дмитровского собора автор, вслед за графом Строгановым, полагает, что художник подражал церкви св. Марка в Венеции, и разместил на стенах православного храма сюжеты, взятые из западных преданий и не имевшие "ничего общего с русско-византийскою почвою нашего северо-востока" (стр. 205). В XIII веке, по его мнению, суздальские храмы отступают "от первоначального простого образца романских построек". Например, пятиглавие является уже в конце XII века. Собор в Юрьеве-Польском "значительно уклонился от романского образца в том, что к нему с трех сторон пристроены были обширные притворы, покрытые богатейшими резными украшениями" (стр. 206).

Мы выписали из текста существенные положения автора, относящиеся к суздальскому стилю. В примечаниях 89-м - 96-м он старается подкрепить свои положения разными ссылками, преимущественно на статью графа Уварова: "Взгляд на архитектуру XII века в Суздальском княжестве" (Труды первого археологического съезда) и монографию графа Строганова: "Дмитриевский собор в Владимире на Клязьме" (М. 1849), а также на полемическую анонимную брошюру, изданную в 1878 году в Петербурге против известного сочинения французского ученого архитектора Виолле-ле-Дюка (Lart Russe. Paris- 1877). Между прочим, в примечании 98-м П. Н. Полевой говорит о проверке фактов археологической критикой. "В необходимости такой проверки нас еще более убедили те страницы новой книги Д. И. Иловайского, которые он посвящает описанию древнерусского орнамента, наряда и украшений одежды" (стр. 226). Этими немногими словами автор "Очерков" заявил, что мое последнее сочинение ("Владимирский период русской истории") не осталось для него неизвестным, и вместе с тем заявил сомнение в моей археологической критике.

Для тех, которые ознакомились с моим сочинением, напомню, что относительно полемики, возникшей по поводу книги Виолле-ле-Дюка, я (хотя далеко не разделяю всех его положений) склоняюсь несколько на его сторону в вопросе о так называемом романском стиле суздальских храмов, их украшений и вообще древнерусских орнаментов. Стиль этих орнаментов отразился даже на некоторых украшениях одежды. В своей книге я говорю, что во всех подобных украшениях в сильной степени проявилось самостоятельное русское художество и своеобразный русский вкус: "Сей последний, при известной даровитости племени, с незапамятных времен воспитывался на роскошных образцах искусства и промышленности, как греческой, так и восточной, преимущественно персидской, которые путем военной добычи, торговых и других сношений постоянно притекали в Восточную Европу" (стр. 319). Такое мое положение о своеобразном русском вкусе, с незапамятных времен развивавшемся на греко-восточных образцах, очевидно, не нравится тем, которые не признают за нашими предками более старой и более оригинальной гражданственности. По их мнению, как Русское государство - не древнего и самобытного происхождения, а создано западными пришельцами не ранее второй половины IX века, так и старое русское искусство не имело какого-либо более древнего начала и своеобразного характера, а явилось простым внешним подражанием прежде Византии, потом западу. Это отрицание древнерусской самобытности, как мы видим, доходит до того, что и начало нашему военному искусству будто бы положили варяги, и христианство, и грамоту к нам ввели тоже варяги.

Обратимся к приведенным выше положениям "Очерков" о стиле суздальских храмов.

Во-первых, автор решительно говорит об архитектурных романских образцах, тогда как в изложении подробностей никакой собственно романской архитектуры мы не видим. Одноглавие не составляет какой-либо отличительной романской черты: оно существует и в храмах чисто византийского типа. Относительно плана суздальских церквей опять мы видим византийский или собственно византийско-киевский тип. Нельзя сравнивать суздальские постройки с храмом св. Марка в Венеции, помимо этой византийско-киевской архитектуры, которой он соответствует и по времени, и по характеру стиля. Он такой же пятиглавый, как соборы Черниговский и Новгородский (последний имеет шестую главу над вежею), а своими мозаиками сближается с Киево-Софийским. В плане он несколько отступает от них; например, имеет только одно алтарное полукружие, тогда как на Руси утвердилось преимущественно тройное. Вообще св. Марк принадлежит к типу чисто византийскому, а не романскому, хотя последний и возник на византийской основе. Далее, нельзя говорить о каком-то западном влиянии, которое - может быть - через Смоленск, Новгород и Псков проникло в северо-восточную Россию еще ранее Андрея Боголюбского. Псков пока не играл значительной роли в сношении с Западом; а храмы смоленские и новгородские той эпохи принадлежат к такому же византийскому типу, как и киевские. В домонгольский период гражданственность Суздальской Руси не была ниже Новгородской, особенно в деле зодчества: храмы суздальские несравненно изящнее построены и украшены, нежели храмы новгородские. В течение всего этого периода Суздальский край находился под непосредственным влиянием киевской гражданственности, и ростовско-владимирские храмы доказывают это лучше всего. Автор "Очерков" начинает историю суздальского храмового зодчества с построек Юрия Долгорукого и образцов для них ищет на западе, в романской архитектуре, полагаясь на выводы названных выше сторонников романского влияния. Между тем в книге моей (стр. 211) указан первоначальный образец для этого зодчества, именно Успенский храм в Киево-Печерском монастыре. В сказании Печерского патерика о построении сего последнего храма прямо говорится, что по его точному подобию Владимир Мономах создал храм Богородицы в Ростове, в такую же высоту, ширину и долготу, и велел расписать его теми же самыми иконами и на тех же самых местах. А сын Мономаха, Юрий Долгорукий, во время своего княжения "в ту же меру" построил Богородичный собор в Суздале. (Памятники Русской Литературы XII и XIII веков. Изд. Яковлевым. С.-Пб. 1872, стр. CXXIII.) Это свидетельство, доселе упускавшееся из виду, ясно указывает на то, что суздальское храмовое зодчество возникло под непосредственным влиянием зодчества киевского. Росписание икон на тех же самых местах подтверждает, что архитектурные здания были тождественны с Киево-Печерским храмом. Разумеется, при дальнейшем развитии этого зодчества происходили некоторые несущественные видоизменения и приспособления первоначального образца.

Итак, вопрос о романском влиянии должен быть сведен не к архитектуре, а собственно к наружной орнаментации и дугообразным порталам. Хотя в постройке суздальских храмов и участвовали западные мастера, но они должны были вполне подчиняться установившемуся греко-русскому типу; церковное разъединение наше с западом, ревность к греческому обряду и высшая духовная власть, находившаяся в руках Греков, препятствовали всякому отступлению от этого типа. Не забудем, что сооружение данных храмов производилось под непосредственным наблюдением епископов и вообще духовенства. Еще менее могло быть отступлений в украшении внутренних стен, которое на севере состояло исключительно из фресковой иконописи. Некоторая свобода могла быть предоставлена только наружным украшениям. Действительно, художество воспользовалось этою долею свободы и покрыло стены суздальских храмов затейливыми, по местам раскрашенными, рельефами. В этих только украшениях и могло сказаться влияние западных мастеров, но не в такой степени, как полагают поборники романского влияния. В данных украшениях, несомненно, сказался и собственный русский вкус, как известно, весьма наклонный к пестроте и затейливости. Оживленный спор между романистами и византийцами по поводу суздальского стиля вообще начался с 1869 года, то есть с Первого археологического съезда. Я внимательно следил за этим спором. Когда же вышло сочинение Виолле-ле-Дюка, то для меня было очень важно, что такой знаток романской архитектуры, и по своему положению лицо беспристрастное, не только не усмотрел в суздальских орнаментах исключительно романского влияния, а напротив, указал на присутствие художественного вкуса, развивавшегося преимущественно под влиянием Византии и Востока. Впрочем, ученый архитектор вдался несколько в другую крайность, то есть предоставил восточным элементам уже чрезмерное преобладание. Притом введенный в заблуждение норманнскою теорией происхождения Руси, он припутал еще и скандинавские элементы.

Считая проводниками романского влияния в Суздаль северно-русские города, Смоленск и Новгород, автор "Очерков" не обратил внимания еще на другое фактическое указание: на присутствие разных узорчатых порталов и раскрашенных с позолотою наружных рельефов ("прилепов") в юго-западной Руси того времени. О них говорит волынский летописец, сообщая нам подробности о построенной Даниилом Романовичем на Холме церкви Иоанна Златоуста. В Галиции, скорее чем в Суздале, могло сказаться западное влияние. Любопытно, однако, что приведенное летописцем имя "хитреца", высекавшего узоры на камне (Авдий), совсем не указывает на западное происхождение. Конечно, и там изящный Холмский храм не был каким-либо нововведением, а явился результатом долгого предшествовавшего развития художеств. Тот же летописец, по поводу татарского нашествия, говорит о большом количестве русских мастеров всякого рода. Так называемые обронные, то есть скульптурные украшения не были совершенною новостью на Руси ни в Суздале, ни в Холме. Они не чужды и древнекиевским орнаментам, на что указывают рельефы Ярославовой гробницы и некоторые другие фрагменты с высеченными на камне фигурами животных и людей. Звериным мотивам Дмитровского собора предшествовали таковые же мотивы киево-софийских фресок. В "Очерках", в примечании 94-м, как доказательство немецкой народности строителей Дмитровского собора и сильного немецкого влияния на его обронные украшения, указаны "те орлы, которые мы видим в числе его орнаментов и которые при Фридрихе I введены были в герб западных императоров". По этому поводу заметим, что орел является и гербом Галицкого княжения, судя по известию той же Волынской летописи. Она говорит, что наверху каменной башни, воздвигнутой Даниилом близ Холма, стоял изваянный из камня орел, и, по-видимому, двуглавый. Такой, именно двуглавый, орел свидетельствует опять о происхождении герба из Византии, хотя к Галичу Германия была бы еще ближе.

Что касается до мастеров в Суздальском крае, то поборники преобладавшего западного влияния обыкновенно приводят свидетельства летописи над 1194 годом по поводу обновления собора в городе Суздале. Епископ Иоанн не искал мастеров из немцев, а нашел своих: одни лили олово, другие им покрывали кровлю, третьи белили стены известью. Но здесь говорится о мастерах-техниках, о штукатурах и литейщиках. Каменные постройки на нашем севере начались собственно с христианских храмов, а в техническом отношении там мы, несомненно, должны были кое-чему поучиться у немцев, между прочим искусству каменной резьбы, особенно человеческих фигур. Но вопрос идет о стиле и орнаментах; а это не одно и то же. Я нисколько не исключаю некоторого романского влияния на суздальские прилепы и прямо указываю в своей книге на участие западных мастеров в суздальских постройках (особенно Андрея Боголюбского). Мое главное положение состоит в том, что владими-ро-суздальский архитектурный стиль есть дальнейшее развитие византийско-киевского, его непосредственное продолжение; что в суздальской орнаментации наряду с романским влиянием сказался своеобразный русский вкус, и проявились многие своеобразные мотивы, напоминающие более восточный, чем западный пошиб. Собственно архитектурный стиль развивался не из романского, а параллельно с ним; тот и другой имел византийскую основу, но суздальский к ней ближе, чем романский. Только варварское татарское иго воспрепятствовало дальнейшему самобытному развитию изящного русского стиля на нашем северо-востоке.

Приведенная "Очерками" в числе своих авторитетов анонимная брошюра, озаглавленная "Виолле-ле-Дюк и архитектура в России", является крайнею степенью романизма в данном споре и полным отрицанием самобытных черт в древнерусском художестве. Но брошюра эта сама исполнена фактических промахов, начиная с того, что Ярослав соорудил церковь св. Софии в Киеве будто бы "по образцу храма Юстиниана в Константинополе" (стр. 4). Известно, что Киево-Софийский собор принадлежит иному, более позднему византийскому типу, чем Константинопольская София. Почти такая же неточность повторяется на следующей странице относительно Черниговского собора, в котором были галереи для женщин, будто бы не встречающиеся в других русских храмах. Хоры или галереи для женщин существуют и в суздальских храмах, но обыкновенно они ограничиваются там одною западною стороною, подобно некоторым византийским церквам близкого к той эпохи периода. При сравнении суздальских храмов с киево-черниговскими, автор брошюры упустил из виду, например, Успенский храм черниговского Елецкого монастыря, который в архитектурном отношении может служить одним из звеньев, связующих ростовско-суздальский стиль с киево-чер-ниговским. Далее говорится, будто "области Ростова и Суздаля, покрытые в те отдаленные времена дремучими лесами и непроходимыми болотами, не имели почти никаких сношений с востоком" (стр. 6). Это противоречит не только арабским свидетельствам и арабским монетам, но даже нашим летописям. Болота и леса не мешали сообщениям по водному Волжскому пути (к тому же сношения и связи русского племени с востоком начались, конечно, не с X века, а еще в те времена, когда русское или Роксаланское племя соседило с Боспорским царством и прикавказскими народами. Далее, будто бы "в Ростовской земле до XIII века находился всего один монастырь" (стр. 7), тогда как только известных нам монастырей можно насчитать около десятка. "Тип самого здания владимирского Успенского собора был избран совершенно противоположным византийскому" (ibid). Этот тип, как известно, общий ростовско-суздальским храмам, а что послужило им непосредственным образцом, мы указали выше; да и без этого указания один поверхностный взгляд на планы и разрезы здания убеждает в византийско-киевских образцах. "Великий князь Всеволод обратился (за строителями) к Фридриху I, находившемуся с ним в близких сношениях после того, как последний приютил сына его, Владимира, и помог ему снова овладеть княжеством Галицким" (стр. 17). В этих немногих словах находим целый ряд неточностей. Во-первых, едва ли Фридрих Барбарусса имеет какое-либо отношение к Дмитровскому собору, о котором летопись упоминает спустя семь лет после его смерти. Владимир был племянник, а не сын Всеволода III. "Близкие сношения" между Всеволодом и Фридрихом не могли возникнуть вследствие услуги, оказанной последним Владимиру: она случилась в тот момент, когда император собирался в крестовый поход; действительно, он вскоре отправился и погиб в этом походе. Наоборот, Фридрих радушно принял беглеца Владимира, потому что прежде того находился в дружеских отношениях со Всеволодом. Помянутое выше свидетельство летописи под 1194 годом заставляет предполагать, что Всеволод мог уже найти у себя дома мастеров для постройки Дмитровского собора. Несколько позднейший по времени Юрьевский собор и его роскошное обронное узорочье даже некоторыми поборниками романизма признаются за произведение русских мастеров. А не могла же эта русская художественная школа образоваться вдруг, без долгого предварительного развития. Вообще, рассказ об обращении Всеволода к Фридриху и о посылке сим последним строителей не основан ни на каких данных. Не продолжаем далее выписок, обнаруживающих разлад помянутой брошюры с точными фактами. Автор "Очерков" положился на выводы этой полемической брошюры, очевидно, без особой критики.